Встречи с толстым. Павел Щёголев - Встречи с Толстым Моя встреча с львом толстым

В 1894 году жил я в Воронеже, учился в местной классической гимназии, был уже в седьмом классе, давал уроки или, как тогда говорили, репетировал. Мой самый приятный "урок" был в семье РусановыхРусанов Гавриил Андреевич, с 1863 года близкий знакомый Л. Н. Толстого, его корреспондент и адресат, автор воспоминаний о писателе; его жена, Антонина Алексеевна, также корреспондентка Толстого.
, где я состоял репетитором 12-летнего мальчика из второго или третьего класса. 1 апреля явился я в обычное время - часов в 6 - к Русановым, начал урок и сразу же заметил, что мой Коля находится в необычайно возбужденном состоянии: он все время ерзал, был рассеян, порывался что-то сказать, что-то открыть, но с большим трудом удерживался. Все-таки проговорился, сначала едва-едва, обще: "а вам будет сюрприз, если останетесь пить чай", а затем под большим секретом, взяв слово, что сделаю вид, будто ничего не знаю, сказал: "приехал к нам Лев Николаевич Толстой, сейчас пошел гулять, а к чаю вернется". После такого сообщения трудно было вести "репетицию": и учитель, и ученик сидели, как на иголках, поджидая, когда кончится назначенный для занятий час и нас позовут к чаю. И теперь мне памятно то волнение, которое переживал семнадцатилетний гимназист при мысли, что вот сейчас, через несколько минут он увидит Льва Толстого, самого Льва Толстого…

В то время обаяние имени Толстого было необычайно. Очарование его художественного гения было беспредельно, а борьба, поднятая им против церкви и царизма, против православия и самодержавия, покрыла его деятельность революционным ореолом. В эпоху политического безвременья разрушительная толстовская критика устоев жизни давала толчок, питала революционные настроения в слоях, далеких от толстовства. Конечно, я сразу и навсегда был покорен художником, и Толстой стал для меня великим человеком. С философским и этическим учением Толстого я начал знакомиться позднее, с класса четвертого, пятого гимназии, - значит, с 1892 года. Теперь не припоминаю хода моих чтений Толстого. Все эти сочинения Л Н были в то время запретными, нелегальными; ходили в изданиях гектографированных или заграничных. В гимназические годы нелегальная, революционная литература доходила до нас, правда, в ничтожном количестве, но, несомненно, ни одно т н нелегальное произведение не производило на меня такого впечатления, как сочинения Л Н - "Исповедь", "В чем моя вера", "Так что же нам делать", "Церковь и государство", "Тулон и Кронштадт". Последняя вещь и до сих пор кажется мне первоклассным памфлетом. Интерес к Толстому поддерживала во мне и снабжала книгами семья Гаврилы Андреевича Русанова, восторженного и убежденного почитателя Льва Николаевича, состоявшего с ним в переписке и лично знакомого с ним. В этой семье было 5 человек детей - все сыновья. Все дети в то время находились под влиянием идей Л H которые были знакомы из книг и из рассказов родителей. В этом доме становилась известной всякая новая строка Толстого. Я помню то нетерпение, с каким ожидалось получение нового рассказа, нового письма Л Н. Произведения Л Н, запрещенные в России, были известны здесь по большей части в тщательно переписанных и выправленных текстах.

Несомненно, что революционные настроения создаются в значительной мере критикой политического строя; нравоучительные сочинения Толстого били дальше той цели, в которую метил автор. Подрывание основ строя у нас в России было выполнено Толстым с замечательной силой и блеском. Эффект получался неожиданный в сторону подъема революционного настроения.

Наконец нас позвали к чаю. За столом сидела вся семья. Было как-то наряднее и светлее, чем обыкновенно; видно было, что кого-то ждали. Глава семьи не без лукавства поглядывал на меня. Послышался шум в передней, все насторожились. Вошел Толстой.

Поздоровался, меня представили. Волнуясь, комкая слова, еле слышно я назвал свою фамилию. Совершенно неожиданно Лев Николаевич, вглядываясь пристально, переспросил: "Как ваша фамилия?" Глубокий, проницательный взор. Первое впечатление: показалось, о чем бы ни спросил этот человек, на все ответил бы, не умолчал, не скрыл, не солгал.

Разговор шел общий, главным образом на литературные темы. Лев Николаевич интересовался, что читаем мы, подрастающее поколение. Читали мы все много, я в особенности. Некоторое время Льву Николаевичу не удавалось назвать ни одного произведения, которое было бы нам не известно. Но на Диккенсе мы были пойманы: мы читали, понятно, все популярные вещи, но вынуждены были дать отрицательные ответы на вопросы: "а читали роман "Наш общий друг"? ну а "Большие ожидания"? - Ну, я вам завидую, - сказал Лев Николаевич, - какое вам предстоит удовольствие, а я уже прочел.

Разговор перешел на критику, и много читавший гимназист седьмого класса длительно занял внимание Льва Николаевича пересказом только что прочитанной и недостаточно усвоенной книги Геннекена "Опыт построения научной эстетики". Лев Николаевич терпеливо слушал, задавал вопросы и убеждался, что гимназист не очень разбирался в дебрях эстопсихологии, но хотел показать свою ученость, хотел поразить его, Льва Николаевича, именами и мнениями авторов, названиями книг. Толстой не ценил мнений критиков, не высоко ставил и наших знаменитых вождей. Шутливо сказал о Белинском: "Я признаюсь, только никому об этом не рассказывайте: я хотел прочесть всего Белинского, начинал читать, но на шестом томе бросил, дальше не мог". Когда на другой день Лев Николаевич уезжал, мы, школьники, приступили к нему с просьбой написать "на память". Он исполнил просьбу и много читавшему гимназисту написал на клочке бумаги: "Желаю вам думать самому. Лев Толстой". Это наставление оказало на меня значительное влияние.

Первая встреча с Толстым оставила сильнейшее впечатление и вызвала интерес и увлечение чисто толстовскими идеями. Их влияние продолжалось в гимназические годы и первые годы студенческой жизни, пока не уступило места влиянию революционных идей того времени (1897–1899 в Петербурге). Толстой некоторое время был учителем жизни.

Прошло полтора года со времени первой встречи с Толстым, и зимой 1895 года, проезжая Москву по дороге из С.-Петербурга в Воронеж, после многих колебаний и сомнений я решил навестить Толстого и побеседовать с ним по вопросам его этического учения. Я не знал, примет ли он меня, узнает ли. И вот я стою в прихожей Хамовнического дома Льва Николаевича, спрашиваю робко у лакея, дома ли Лев Николаевич и принимает ли он. Лакей собирается ответить отрицательно, но в этот момент на лестнице с верхнего этажа вниз в прихожую показывается Лев Николаевич. "Да вот их сиятельство сами!" Тут меня поразила память Льва Николаевича. Он вспомнил не только меня, но и мою фамилию, сказал: "А, Щеголев, здравствуйте! Ну, пойдемте". Лев Николаевич вернулся вместе со мной в свой кабинет. Помимо беседы о морали, был разговор и о литературе. Повод к разговору дали книги, лежащие на столе. Среди них были самые необычайные авторы. Мне запомнилась книжка московского "символиста" Емельянова-Коханского "Кровь растерзанного сердца". Символист был большим шарлатаном, и стихи его были шарлатанским издевательством над здравым смыслом. И на этой книге красовалась надпись Толстому: "Твоя от твоих тебе приносяще".

Лев Николаевич говорил о скудости современной литературы, о современных писателях, говорил о том, что у нас никто не выдвигается и не обещает многого. Это было зимой 1896–1897 года. Из уст Льва Николаевича я услышал классическое суждение:

Что вы говорите о русской литературе! Кто же у нас? Ну, Пушкин, Гоголь, Достоевский, Тургенев, я - вот и вся литература.

Не ручаюсь за то, что Лев Николаевич назвал эти имена в таком порядке, но самое перечисление со включением самого себя резко запечатлелось в моей памяти, - да, и понятно, не могло не запечатлеться.

В 1899 году мне пришлось навестить Л Н по особому поводу. Мне пришлось принять самое близкое участие в историческом университетском движении, когда впервые было применено новое средство протеста - забастовка, в качестве члена комитета, организовавшего студенческое движение. Одной из задач организаторов было привлечь внимание и симпатии "общественных" кругов к делу студентов и воздействовать на "общественное" мнение. Первые же дни было решено отправить специального посла к Л. Н. Толстому. Посол должен был рассказать Л Н причины и историю движения, выяснить мирный характер студенческого протеста и просить его высказаться за студентов. Делегатом, как любили тогда выражаться, был выбран С. Н. Салтыков, позднее член 2-й Государственной Думы, по процессу социал-демократической фракции осужденный на 6 лет каторжных работ. С. Н. Салтыков нашел в семье Л Н самый радушный прием, а у Л Н встретил самое живое сочувствие движению. Л Н был особенно заинтересован той формой, в которую вылилось движение, и студенческая забастовка представлялась ему одной из форм "непротивления злу насилием". Беседа С. Н. Салтыкова с Л Н дала материал для следующей заметки, появившейся в гектографированном "Бюллетене 7-го дня по закрытии университета" от 16 февраля 1899 года:

"Л. Н. Толстой, по собственным его словам, присоединяется всей душой к нашему движению. Он шлет нам свое полное одобрение, называет средство, избранное нами, самым целесообразным и обещает в скором времени дать гласный отзыв о нашем движении. По мнению Л Н, настоящее движение открывает новую эпоху в истории студенческих движений, становящихся на разумную общественную почву".

Так в измененной и сгущенной окраске сообщил студенчесский агитационный листок о сочувствии Л Н.

Когда, после назначения комиссии П. С. Ванновского, была начата новая забастовка, симпатии "общества" к студентам раскололись. Стали говорить, что движение уже принесло практический результат и что продолжение его означало бы просто беспринципные беспорядки. Те, кто раньше был в числе сочувствующих, стали порицателями. Для того, чтобы вновь повернуть "общественное" мнение в сторону студенчества, организационный комитет поручил мне (С. Н. Салтыков был в это время уже арестован) посетить Л. Н. Толстого и вновь выяснить его взгляды.

Я пришел к Л Н с одним московским студентом из группы, руководившей движением. Мы изложили Л Н все происшедшее в Петербурге и Москве, выяснили причины, которые заставили нас агитировать не за прекращение, а за возобновление и продолжение забастовки. Л Н очень поражался организованностью движения и той связью, которая установилась между учебными заведениями различных городов. Ему нравилось чувство товарищества, которое побуждало к протесту, по крайней мере, до возвращения в университет высланных и арестованных товарищей. И на этот раз Л Н отнесся сочувственно к движению, о котором подробно рассказал ему я и мой московский товарищ. Понятно, сочувствие было выражено в общей форме, и вряд ли было понято и верно освещено в следующем сообщении "Бюллетеня 23 дня от 19 марта":

"Какое впечатление произвело на всех честных людей наше действие, видно из слов Толстого, переданных нам сегодня одним из посетивших его товарищей… Л Н говорил, что факт солидарности всех наших учебных заведений настолько замечателен, что мы должны им дорожить, и теперь студенты не имели права прекратить движение, не считаясь с провинциальными товарищами. Необходимо было узнать мнение учебных заведений всей России и только тогда принимать то или другое окончательное решение. Затем он возмущен административными высылками и считает нашей обязанностью протестовать против них всеми силами".

Конечно, в этом сообщении надо отделить сообщение о факте сочувствия Л Н от толкования, которое было продиктовано агитационными целями.

Беседа с Л Н происходила наверху, в кабинете Льва Николаевича, наедине. Когда я и мой московский товарищ кончили свой доклад Л Н, вошел слуга и доложил о Борисе Николаевиче Чичерине. Л Н сделал досадливое движение плечами, выражавшее как будто нежелание видеть Чичерина. Вошел Чичерин, крепкий старик, убеленный сединами.

Здравствуй, Лев. Как живешь? - спросил Чичерин.

Л Н отвечал односложно, не желая: втягиваться в разговор. Но Чичерин настойчиво желал разговора.

Что пишешь теперь? - спрашивал Чичерин, но Л Н, уклоняясь от беседы, сказал Чичерину:

Нет, ты послушай, что делается в Петербургском университете. Пожалуйста, расскажите еще раз все, что говорили: мне, - обратился ко мне Л Н.

Я должен был повторить свой рассказ. Чичерин слушал его с видимой неохотой, и лишь только я кончил, как он вновь обратился к Л Н с тем же вопросом.

А что же ты теперь пишешь?

И Л Н, опять уклоняясь от ответа, перебил вопрос Чичерина:

А что делается в Московском университете! Это очень интересно. Ты послушай. Расскажите, - сказал Л Н моему московскому товарищу.

И московский студент во второй раз рассказал о происшествиях в Московском университете Чичерину, которому это было совершенно неинтересно.

Не знаю, как вышел бы из положения Л Н, когда рассказ был бы окончен, и Б. Н. Чичерин снова вопросил бы Л Н о его работах. Но в это время пригласили всех, бывших наверху, вниз к чаю…

Внизу мы еще раз послужили Льву Николаевичу тараном против наступлений на него Чичерина и рассказали еще раз; об университетских событиях в Петербурге и Москве. Чичерин завязал беседу с Софьей Андреевной. Софья Андреевна рассказывала о своей поездке в Петербург, о разговоре с Победоносцевым, о запрещении сочинений Толстого. У нее вырвалась фраза: "Ведь это же крупный убыток". Льву Николаевичу стало неприятно, он досадливо сказал: "Вечно ты о деньгах!"

В 1905 году я напечатал работу о Грибоедове и декабристах. Она была издана А. С. Сувориным, и к изданию было приложено необычайно тщательно выполненное факсимиле хранившегося в Государственном архиве дела о Грибоедове, производившегося в следственной комиссии по делу декабристов. О точности факсимиле можно судить по следующему инциденту. Директор архива С. М. Горяинов, получив от меня книгу с факсимиле, вызвал чиновника архива, в ведении которого были дела декабристов, и, показывая ему факсимиле, сделал ему выговор за небрежное хранение, за то, что "дело" оказалось не на месте, а в его, директора, кабинете, и приказал положить "дело" на место. Чиновник (милейший А. А. Привалов) был ошарашен, вертел в руках факсимиле, ничего не мог привести в оправдание и, очевидно, мучимый угрызениями совести, удалился из кабинета его превосходительства. Не прошло двух минут, как он, нарушая правила субординации, без доклада, ворвался снова в начальственный кабинет и, потрясая факсимиле, восклицал: "Ваше превосходительство, подлинник дела на месте, а это копия".

Зная, что Толстой интересуется и занимается декабристами, я послал ему свою книгу вместе с факсимиле. В ответ я получил от него следующее письмо:

"Очень благодарен вам, Павел Елисеевич, за присланное прекрасное издание о Грибоедове и за обещание (если я верно понял) прислать "Русск[ую] Правду" Рылеева.

Если декабристы и не интересуют меня, как прежде, как матерьял работы, они всегда интересны и вызывают самые серьезные мысли и чувства.

В вашей присылке есть "Дело о Грибоед[ове]. Благодарю за него. Что с ним делать?

Еще раз благодарю Вас за ваш подарок, остаюсь уважающий и помнящий Вас Лев Толстой. 8 июня 1908 г."

И Лев Николаевич был обманут воспроизведением "дела" и принял его за подлинник.

Встречи с Толстым

В 1894 году жил я в Воронеже, учился в местной классической гимназии, был уже в седьмом классе, давал уроки или, как тогда говорили, репетировал. Мой самый приятный "урок" был в семье Русановых, где я состоял репетитором 12-летнего мальчика из второго или третьего класса. 1 апреля явился я в обычное время - часов в 6 - к Русановым, начал урок и сразу же заметил, что мой Коля находится в необычайно возбужденном состоянии: он все время ерзал, был рассеян, порывался что-то сказать, что-то открыть, но с большим трудом удерживался. Все-таки проговорился, сначала едва-едва, обще: "а вам будет сюрприз, если останетесь пить чай", а затем под большим секретом, взяв слово, что сделаю вид, будто ничего не знаю, сказал: "приехал к нам Лев Николаевич Толстой, сейчас пошел гулять, а к чаю вернется". После такого сообщения трудно было вести "репетицию": и учитель, и ученик сидели, как на иголках, поджидая, когда кончится назначенный для занятий час и нас позовут к чаю. И теперь мне памятно то волнение, которое переживал семнадцатилетний гимназист при мысли, что вот сейчас, через несколько минут он увидит Льва Толстого, самого Льва Толстого…



В то время обаяние имени Толстого было необычайно. Очарование его художественного гения было беспредельно, а борьба, поднятая им против церкви и царизма, против православия и самодержавия, покрыла его деятельность революционным ореолом. В эпоху политического безвременья разрушительная толстовская критика устоев жизни давала толчок, питала революционные настроения в слоях, далеких от толстовства. Конечно, я сразу и навсегда был покорен художником, и Толстой стал для меня великим человеком. С философским и этическим учением Толстого я начал знакомиться позднее, с класса четвертого, пятого гимназии, - значит, с 1892 года. Теперь не припоминаю хода моих чтений Толстого. Все эти сочинения Л<ьва> Н<иколаевича> были в то время запретными, нелегальными; ходили в изданиях гектографированных или заграничных. В гимназические годы нелегальная, революционная литература доходила до нас, правда, в ничтожном количестве, но, несомненно, ни одно т<ак> н<азываемое> нелегальное произведение не производило на меня такого впечатления, как сочинения Л<ьва> Н<иколаевича> - "Исповедь", "В чем моя вера", "Так что же нам делать", "Церковь и государство", "Тулон и Кронштадт". Последняя вещь и до сих пор кажется мне первоклассным памфлетом. Интерес к Толстому поддерживала во мне и снабжала книгами семья Гаврилы Андреевича Русанова, восторженного и убежденного почитателя Льва Николаевича, состоявшего с ним в переписке и лично знакомого с ним. В этой семье было 5 человек детей - все сыновья. Все дети в то время находились под влиянием идей Л<ьва> H<иколаевича> которые были знакомы из книг и из рассказов родителей. В этом доме становилась известной всякая новая строка Толстого. Я помню то нетерпение, с каким ожидалось получение нового рассказа, нового письма Л<ьва> Н<иколаевича>. Произведения Л<ьва> Н<иколаевича>, запрещенные в России, были известны здесь по большей части в тщательно переписанных и выправленных текстах.

Несомненно, что революционные настроения создаются в значительной мере критикой политического строя; нравоучительные сочинения Толстого били дальше той цели, в которую метил автор. Подрывание основ строя у нас в России было выполнено Толстым с замечательной силой и блеском. Эффект получался неожиданный в сторону подъема революционного настроения.

Наконец нас позвали к чаю. За столом сидела вся семья. Было как-то наряднее и светлее, чем обыкновенно; видно было, что кого-то ждали. Глава семьи не без лукавства поглядывал на меня. Послышался шум в передней, все насторожились. Вошел Толстой.

Поздоровался, меня представили. Волнуясь, комкая слова, еле слышно я назвал свою фамилию. Совершенно неожиданно Лев Николаевич, вглядываясь пристально, переспросил: "Как ваша фамилия?" Глубокий, проницательный взор. Первое впечатление: показалось, о чем бы ни спросил этот человек, на все ответил бы, не умолчал, не скрыл, не солгал.

Разговор шел общий, главным образом на литературные темы. Лев Николаевич интересовался, что читаем мы, подрастающее поколение. Читали мы все много, я в особенности. Некоторое время Льву Николаевичу не удавалось назвать ни одного произведения, которое было бы нам не известно. Но на Диккенсе мы были пойманы: мы читали, понятно, все популярные вещи, но вынуждены были дать отрицательные ответы на вопросы: "а читали роман "Наш общий друг"? ну а "Большие ожидания"? - Ну, я вам завидую, - сказал Лев Николаевич, - какое вам предстоит удовольствие, а я уже прочел.

Разговор перешел на критику, и много читавший гимназист седьмого класса длительно занял внимание Льва Николаевича пересказом только что прочитанной и недостаточно усвоенной книги Геннекена "Опыт построения научной эстетики". Лев Николаевич терпеливо слушал, задавал вопросы и убеждался, что гимназист не очень разбирался в дебрях эстопсихологии, но хотел показать свою ученость, хотел поразить его, Льва Николаевича, именами и мнениями авторов, названиями книг. Толстой не ценил мнений критиков, не высоко ставил и наших знаменитых вождей. Шутливо сказал о Белинском: "Я признаюсь, только никому об этом не рассказывайте: я хотел прочесть всего Белинского, начинал читать, но на шестом томе бросил, дальше не мог". Когда на другой день Лев Николаевич уезжал, мы, школьники, приступили к нему с просьбой написать "на память". Он исполнил просьбу и много читавшему гимназисту написал на клочке бумаги: "Желаю вам думать самому. Лев Толстой". Это наставление оказало на меня значительное влияние.

Первая встреча с Толстым оставила сильнейшее впечатление и вызвала интерес и увлечение чисто толстовскими идеями. Их влияние продолжалось в гимназические годы и первые годы студенческой жизни, пока не уступило места влиянию революционных идей того времени (1897–1899 в Петербурге). Толстой некоторое время был учителем жизни.

Прошло полтора года со времени первой встречи с Толстым, и зимой 1895 года, проезжая Москву по дороге из С.-Петербурга в Воронеж, после многих колебаний и сомнений я решил навестить Толстого и побеседовать с ним по вопросам его этического учения. Я не знал, примет ли он меня, узнает ли. И вот я стою в прихожей Хамовнического дома Льва Николаевича, спрашиваю робко у лакея, дома ли Лев Николаевич и принимает ли он. Лакей собирается ответить отрицательно, но в этот момент на лестнице с верхнего этажа вниз в прихожую показывается Лев Николаевич. "Да вот их сиятельство сами!" Тут меня поразила память Льва Николаевича. Он вспомнил не только меня, но и мою фамилию, сказал: "А, Щеголев, здравствуйте! Ну, пойдемте". Лев Николаевич вернулся вместе со мной в свой кабинет. Помимо беседы о морали, был разговор и о литературе. Повод к разговору дали книги, лежащие на столе. Среди них были самые необычайные авторы. Мне запомнилась книжка московского "символиста" Емельянова-Коханского "Кровь растерзанного сердца". Символист был большим шарлатаном, и стихи его были шарлатанским издевательством над здравым смыслом. И на этой книге красовалась надпись Толстому: "Твоя от твоих тебе приносяще".

Лев Николаевич говорил о скудости современной литературы, о современных писателях, говорил о том, что у нас никто не выдвигается и не обещает многого. Это было зимой 1896–1897 года. Из уст Льва Николаевича я услышал классическое суждение:

Что вы говорите о русской литературе! Кто же у нас? Ну, Пушкин, Гоголь, Достоевский, Тургенев, я - вот и вся литература.

Не ручаюсь за то, что Лев Николаевич назвал эти имена в таком порядке, но самое перечисление со включением самого себя резко запечатлелось в моей памяти, - да, и понятно, не могло не запечатлеться.

Знакомство с Л. Н. Толстым

Приблизительно в это время наш любительский кружок, Общество искусства и литературы, играл несколько спектаклей в Туле. Репетиции и другие приготовления к нашим гастролям происходили там же, в гостеприимном доме Николая Васильевича Давыдова, близкого друга Льва Николаевича Толстого. Временно вся жизнь его дома приспособилась к театральным требованиям. В промежутках между репетициями происходили шумные обеды, во время которых одна веселая шутка сменялась другой. Сам, уже немолодой, хозяин превратился в школьника.

Однажды, в разгар веселья, в передней показалась фигура человека в крестьянском тулупе. Вскоре в столовую вошел старик с длинной бородой, в валенках и серой блузе, подпоясанной ремнем. Его встретили общим радостным восклицанием. В первую минуту я не понял, что это был Л. Н. Толстой. Ни одна фотография, ни даже писанные с него портреты не могут передать того впечатления, которое получалось от его живого лица и фигуры. Разве можно передать на бумаге или на холсте глаза Л. Н. Толстого, которые пронизывали душу и точно зондировали ее! Это были глаза то острые, колючие, то мягкие, солнечные. Когда Толстой приглядывался к человеку, он становился неподвижным, сосредоточенным, пытливо проникал внутрь его и точно высасывал все, что было в нем скрытого - хорошего или плохого. В эти минуты глаза его прятались за нависшие брови, как солнце за тучу. В другие минуты Толстой по-детски откликался на шутку, заливался милым смехом, и глаза его становились веселыми и шутливыми, выходили из густых бровей и светили. Но вот кто-то высказал интересную мысль, - и Лев Николаевич первый приходил в восторг; он становился по-молодому экспансивным, юношески подвижным, и в его глазах блестели искры гениального художника.

В описываемый вечер моего первого знакомства с Толстым он был нежный, мягкий, спокойный, старчески приветливый и добрый. При его появлении дети вскочили со своих мест и окружили его тесным кольцом. Он знал всех по именам, по прозвищам, задавал каждому какие-то непонятные нам вопросы, касающиеся их интимной домашней жизни.

Нас, приезжих гостей, подвели к нему по очереди, и он каждого подержал за руку и позондировал глазами. Я чувствовал себя простреленным от этого взгляда.

Неожиданная встреча и знакомство с Толстым привели меня в состояние какого-то оцепенения. Я плохо сознавал, что происходило во мне и вокруг меня. Чтоб понять мое состояние, нужно представить себе, какое значение имел для нас Лев Николаевич.

При жизни его мы говорили: «Какое счастье жить в одно время с Толстым!» А когда становилось плохо на душе или в жизни и люди казались зверями, мы утешали себя мыслью, что там, в Ясной Поляне, живет он - Лев Толстой! - И снова хотелось жить.

Его посадили за обеденный стол против меня.

Должно быть, я был очень странен в этот момент, так как Лев Николаевич часто посматривал на меня с любопытством. Вдруг он наклонился ко мне и о чем-то спросил. Но я не мог сосредоточиться, чтобы понять его. Кругом смеялись, а я еще больше конфузился.

Оказалось, что Толстой хотел знать, какую пьесу мы играем в Туле, а я не мог вспомнить ее названия. Мне помогли.

Лев Николаевич не знал пьесы Островского «Последняя жертва» и просто, публично, не стесняясь, признался в этом; он может открыто сознаться в том, что мы должны скрывать, чтоб не прослыть невеждами. Толстой имеет право забыть то, что обязан знать каждый простой смертный.

«Напомните мне ее содержание», - сказал он.

Все затихли в ожидании моего рассказа, а я, как ученик, проваливающийся на экзамене, не мог найти ни одного слова, чтобы начать рассказ. Напрасны были мои попытки, они возбуждали только смех веселой компании. Мой сосед оказался не храбрее меня. Его корявый рассказ тоже вызвал смех. Пришлось самому хозяину дома, Николаю Васильевичу Давыдову, исполнить просьбу Л. Н. Толстого.

Сконфуженный провалом, я замер и лишь исподтишка, виновато осмеливался смотреть на великого человека.

В это время подавали жаркое.

«Лев Николаевич! Не хотите ли кусочек мяса?» - дразнили взрослые и дети вегетарианца Толстого.

«Хочу!» - пошутил Лев Николаевич.

Тут со всех концов стола к нему полетели огромные куски говядины. При общем хохоте знаменитый вегетарианец отрезал крошечный кусочек мяса, стал жевать и, с трудом проглотив его, отложил вилку и ножик:

«Не могу есть труп! Это отрава! Бросьте мясо, и только тогда вы поймете, что такое хорошее расположение духа, свежая голова!» Попав на своего конька, Лев Николаевич начал развивать хорошо известное теперь читателям учение о вегетарианстве.

Толстой мог говорить на самую скучную тему, и в его устах она становилась интересной. Так, например, после обеда, в полутьме кабинета, за чашкой кофе, он в течение более часа рассказывал нам свой разговор с каким-то сектантом, вся религия которого основана на символах. Яблоня на фоне красного неба означает такое-то явление в жизни и предсказывает такую-то радость или горе, а темная ель на лунном небе означает совсем другое; полет птицы на фоне безоблачного неба или грозовой тучи означает новые предзнаменования и т. д. Надо удивляться памяти Толстого, который перечислял бесконечные приметы такого рода и заставлял какой-то внутренней силой слушать, с огромным напряжением и интересом, скучный по содержанию рассказ!

Потом мы заговорили о театре, желая похвастаться перед Львом Николаевичем тем, что мы первые в Москве играли его «Плоды просвещения».

«Доставьте радость старику, освободите от запрета „Власть тьмы“ и сыграйте!» - сказал он нам.

«И вы позволите нам ее играть?!» - воскликнули мы хором.

«Я никому не запрещаю играть мои пьесы», - ответил он.

Мы тут же стали распределять роли между членами нашей молодой любительской труппы. Тут же решался вопрос, кто и как будет ставить пьесу; мы уже поспешили пригласить Льва Николаевича приехать к нам на репетиции; кстати воспользовались его присутствием, чтобы решить, какой из вариантов четвертого акта нам надо играть, как их соединить между собой, чтобы помешать досадной остановке действия в самый кульминационный момент драмы. Мы наседали на Льва Николаевича с молодой энергией. Можно было подумать, что мы решаем спешное дело, что завтра же начинаются репетиции пьесы.

Сам Лев Николаевич, участвуя в этом преждевременном совещании, держал себя так просто и искренно, что скоро нам стало легко с ним. Его глаза, только что прятавшиеся под нависшими бровями, блестели теперь молодо, как у юноши.

«Вот что, - вдруг придумал Лев Николаевич и оживился от родившейся мысли, - вы напишите, как надо связать части, и дайте мне, а я обработаю, по вашему указанию».

Мой товарищ, к которому были обращены эти слова, смутился и, не сказав ни слова, спрятался за спину одного из стоявших около него. Лев Николаевич понял наше смущение и стал уверять нас, что в его предложении нет ничего неловкого и неисполнимого. Напротив, ему только окажут услугу, так как мы - специалисты.

Однако даже Толстому не удалось убедить нас в этом.

Прошло несколько лет, во время которых мне не пришлось встретиться с Львом Николаевичем.

Тем временем «Власть тьмы» была пропущена цензурой и сыграна по всей России.

Играли ее, конечно, как написано самим Толстым, без какого-либо соединения вариантов четвертого акта. Говорили, что Толстой смотрел во многих театрах свою пьесу, кое-чем был доволен, а кое-чем - нет.

Прошло еще некоторое время. Вдруг я получаю записку от одного из друзей Толстого, который сообщает мне, что Лев Николаевич хотел бы повидаться со мною. Я еду, он принимает меня в одной из интимных комнат своего московского дома. Оказалось, что Толстой был неудовлетворен спектаклями и самой пьесой «Власть тьмы».

«Напомните мне, как вы хотели переделать четвертый акт. Я вам напишу, а вы сыграйте».

Толстой так просто сказал это, что я решился объяснить ему свой план. Мы говорили довольно долго, а рядом в комнате была его жена, Софья Андреевна.

Теперь на минуту станьте на ее место. Не забудьте, что она болезненно-ревниво относилась к своему гениальному мужу. Каково же ей было слышать, что какой-то молодой человек берет его пьесу и начинает его учить, как нужно писать. Ведь это же нахальство, если не знать всего, что произошло до этой минуты.

С. А. Толстая не выдержала. Она вбежала в комнату и накинулась на меня.

Признаюсь, мне порядочно досталось. Досталось бы и еще больше, если бы не дочь их, Марья Львовна, которая прибежала, чтоб успокоить мать. Во время всей этой сцены Лев Николаевич сидел неподвижно, теребя свою бороду. Он не вымолвил ни одного слова в мою защиту.

Когда же Софья Андреевна ушла, а я продолжал стоять в полном замешательстве, он приветливо улыбнулся мне, заметив:

«Не обращайте внимания! Она расстроена и нервна!» Потом, вернувшись к прежнему разговору, он продолжал:

«Итак, на чем же мы остановились?..» Помню еще случайную встречу с Львом Николаевичем Толстым в одном из переулков близ его дома. Это было в то время, когда он писал свою знаменитую статью против войны и военных. Я шел с знакомым, который хорошо знал Толстого. Мы встретили его. На этот раз я опять оробел, так как у него было очень строгое лицо и глаза его спрятались за густые нависшие брови. Сам он был нервен и раздражителен. Я шел почтительно сзади, прислушиваясь к его словам. С большим темпераментом и жаром он высказывал свое порицание узаконенному убийству человека. Словом, он говорил о том, что написал в своей знаменитой статье. Он обличал военных, их нравы с тем большей убедительностью, что в свое время он проделал не одну кампанию. Он говорил не на основании теории только, а на основании опыта.

Нависшие брови, горящие глаза, на которых, казалось, каждую минуту готовы были заблестеть слезы, строгий и вместе с тем взволнованно-страдающий голос.

Вдруг из-за угла скрещивающихся улиц, как раз навстречу нам, точно выросли из-под земли два конногвардейца в длинных солдатских шинелях, с блестящими касками, со звенящими шпорами и с шумно волочащимися саблями… Красивые, молодые, стройные, высокие фигуры, бодрые лица, мужественная, выправленная, вышколенная походка, - они были великолепны. Толстой замер на полуслове и впился в них глазами, с полуоткрытым ртом и застывшими в незаконченном жесте руками. Лицо его светилось.

«Ха-ха! - вздохнул он на весь переулок. - Хорошо! Молодцы!» - И тут же с увлечением начал объяснять значение военной выправки. В эти минуты легко было узнать в нем старого опытного военного.

Прошло еще довольно много времени. Как-то, разбирая свой письменный стол, я нашел нераспечатанное письмо на мое имя. Когда я вскрыл его, оказалось, что письмо было от Толстого. Я так и обмер. На нескольких страницах он собственноручно писал обо всей эпопее духоборцев и просил принять участие в добывании средств на их вывоз из России. Как могло письмо заваляться и пролежать так долго в моем письменном столе - не понимаю до сих пор.

Я хотел лично объяснить Толстому этот случай и оправдать перед ним свое молчание.

Один мой знакомый, близкий к семье Толстого, предложил мне воспользоваться для этого временем, которое Толстой, по его просьбе, назначил для свидания с ним одному писателю. Он надеялся, что до или после этого свидания можно будет ненадолго провести меня к Толстому для аудиенции. К сожалению, увидеть его мне так и не удалось, потому что писатель задержал Льва Николаевича. Я не был при их разговоре, но мне рассказали, что происходило наверху, в комнате Льва Николаевича, в то время как я ждал своей очереди внизу.

Прежде всего, - рассказывал мне мой знакомый, - представьте себе две фигуры: с одной стороны, Лев Николаевич, а с другой - худой, изможденный писатель с длинными волосами, с большим отложным мягким воротником, без галстука, сидящий как на иголках и в течение целого часа говорящий вычурным языком с новоизобретенными словами о том, как он ищет и создает новое искусство. Фонтан иностранных слов, целый ряд цитат из всевозможных новых авторов, философия, обрывки стихотворений новой формации, иллюстрирующих новоизобретенные основы поэзии и искусства. Все это говорилось для того, чтобы нарисовать программу затеваемого ежемесячного журнала, в котором приглашался участвовать Толстой.

Лев Николаевич в течение чуть ли не часа внимательно и терпеливо слушал оратора, ходя по комнате от одного угла к другому. Иногда он останавливался и прокалывал собеседника своим взглядом. Потом отворачивался и, заложив руки за пояс, снова ходил по комнате, внимательно прислушиваясь. Наконец писатель замолчал.

«Я все сказал!» - заключил он свою речь.

Толстой продолжал по-прежнему ходить и думать, а докладчик утирал пот и обмахивался платком. Молчание тянулось долго. Наконец Лев Николаевич остановился перед писателем и долго смотрел внутрь его души с серьезным, строгим лицом.

«Неопределэнно!» - сказал он, напирая на букву «э», как бы желая сказать этим:

«Чего ты мне, старому человеку, очки втираешь!» Сказав это, Толстой пошел к двери, отворил ее, сделал шаг через порог и снова повернулся к посетителю:

«Я всегда думал, что писатель пишет тогда, когда ему есть что сказать, когда у него созрело в голове то, что он переносит на бумагу. Но почему я должен писать для журнала непременно в марте или октябре, - этого я никогда не понимал».

После этих слов Толстой вышел.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.

Ссора Тургенева с Толстым Льва Николаевича Толстого с Тургеневым познакомила сестра Марья Николаевна. Но, еще будучи не знакомым с Тургеневым, Лев Николаевич посвятил ему «Рубку леса». В ответ Тургенев послал молодому писателю первое письмо от 9 октября 1855 года. В письме

I Разговор с Толстым Всего один раз в жизни имела я счастье видеть и беседовать с графом Л. Н. Толстым, и так как разговор наш шел исключительно о Федоре Михайловиче, то я считаю возможным присоединить его к моим воспоминаниям.С графинею Софией Андреевной Толстой я

Дружба с Львом Толстым Петр Алексеевич Сергеенко:Так эти два замечательных человека различны во многом, а между тем я никогда не видел, чтобы Лев Николаевич относился еще к кому-нибудь с такой нежной приязнью, как к Чехову. Даже когда Л. Н. Толстой только заговаривал о

I Разговор с Толстым Всего один раз в жизни имела я счастие видеть и беседовать с графом Л. Н. Толстым, и так как разговор наш шел исключительно о Федоре Михайловиче, то я считаю возможным присоединить его к моим воспоминаниям.С графинею Софией Андреевной Толстой я

Примирение с Толстым Сергей Львович Толстой:1877 год был критическим годом в жизни моего отца. Он говаривал, что человеческое тело совершенно переменяется каждые семь лет, а что он совершенно переменился в 1877 году, когда ему минуло 7 x 7 = 49 лет. Тогда произошел перелом

…бард не может быть толстым Гостивший в квартире Ежи Гофмана во время воистину легендарного концерта Владимира Высоцкого, Яцек Качмарски (Jacek Kaczmarski /1957-2004/ - знаменитый польский поэт, прозаик, певец и композитор) хорошо запомнил некоторых гостей… Для Яцека встреча с

II Университет Ольга Александровна Охтерлони У старца Варнавы «На скалах Валаама» Семейная жизнь «Распад» Литературные объединения «Человек из ресторана» Между Толстым и Горьким В детстве Шмелев любил церковные праздники. Как все в семье, соблюдал посты, всенощные,

Разговор со Львом Толстым Еще с детства было решено, что я буду заниматься живописью. Больше из упрямства, чем в силу действи-тельного тогдашнего моего настроения, я поехала в Петербург, чтобы поработать в мастерской, считавшейся как бы преддверием Академии, под

В то время обаяние имени Толстого было необычайно. Очарование его художественного гения было беспредельно, а борьба, поднятая им против церкви и царизма, против православия и самодержавия, покрыла его деятельность революционным ореолом. В эпоху политического безвременья разрушительная толстовская критика устоев жизни давала толчок, питала революционные настроения в слоях, далеких от толстовства. Конечно, я сразу и навсегда был покорен художником, и Толстой стал для меня великим человеком. С философским и этическим учением Толстого я начал знакомиться позднее, с класса четвертого, пятого гимназии, - значит, с 1892 года. Теперь не припоминаю хода моих чтений Толстого. Все эти сочинения Л<ьва> Н<иколаевича> были в то время запретными, нелегальными; ходили в изданиях гектографированных или заграничных. В гимназические годы нелегальная, революционная литература доходила до нас, правда, в ничтожном количестве, но, несомненно, ни одно т<ак> н<азываемое> нелегальное произведение не производило на меня такого впечатления, как сочинения Л<ьва> Н<иколаевича> - "Исповедь", "В чем моя вера", "Так что же нам делать", "Церковь и государство", "Тулон и Кронштадт" . Последняя вещь и до сих пор кажется мне первоклассным памфлетом. Интерес к Толстому поддерживала во мне и снабжала книгами семья Гаврилы Андреевича Русанова, восторженного и убежденного почитателя Льва Николаевича, состоявшего с ним в переписке и лично знакомого с ним. В этой семье было 5 человек детей - все сыновья . Все дети в то время находились под влиянием идей Л<ьва> H<иколаевича> которые были знакомы из книг и из рассказов родителей. В этом доме становилась известной всякая новая строка Толстого. Я помню то нетерпение, с каким ожидалось получение нового рассказа, нового письма Л<ьва> Н<иколаевича>. Произведения Л<ьва> Н<иколаевича>, запрещенные в России, были известны здесь по большей части в тщательно переписанных и выправленных текстах.

Несомненно, что революционные настроения создаются в значительной мере критикой политического строя; нравоучительные сочинения Толстого били дальше той цели, в которую метил автор. Подрывание основ строя у нас в России было выполнено Толстым с замечательной силой и блеском. Эффект получался неожиданный в сторону подъема революционного настроения.

Наконец нас позвали к чаю. За столом сидела вся семья. Было как-то наряднее и светлее, чем обыкновенно; видно было, что кого-то ждали. Глава семьи не без лукавства поглядывал на меня. Послышался шум в передней, все насторожились. Вошел Толстой.

Поздоровался, меня представили. Волнуясь, комкая слова, еле слышно я назвал свою фамилию. Совершенно неожиданно Лев Николаевич, вглядываясь пристально, переспросил: "Как ваша фамилия?" Глубокий, проницательный взор. Первое впечатление: показалось, о чем бы ни спросил этот человек, на все ответил бы, не умолчал, не скрыл, не солгал.

Разговор шел общий, главным образом на литературные темы. Лев Николаевич интересовался, что читаем мы, подрастающее поколение. Читали мы все много, я в особенности. Некоторое время Льву Николаевичу не удавалось назвать ни одного произведения, которое было бы нам не известно. Но на Диккенсе мы были пойманы: мы читали, понятно, все популярные вещи, но вынуждены были дать отрицательные ответы на вопросы: "а читали роман "Наш общий друг"? ну а "Большие ожидания"? - Ну, я вам завидую, - сказал Лев Николаевич, - какое вам предстоит удовольствие, а я уже прочел.

Разговор перешел на критику, и много читавший гимназист седьмого класса длительно занял внимание Льва Николаевича пересказом только что прочитанной и недостаточно усвоенной книги Геннекена "Опыт построения научной эстетики" . Лев Николаевич терпеливо слушал, задавал вопросы и убеждался, что гимназист не очень разбирался в дебрях эстопсихологии , но хотел показать свою ученость, хотел поразить его, Льва Николаевича, именами и мнениями авторов, названиями книг. Толстой не ценил мнений критиков, не высоко ставил и наших знаменитых вождей. Шутливо сказал о Белинском: "Я признаюсь, только никому об этом не рассказывайте: я хотел прочесть всего Белинского, начинал читать, но на шестом томе бросил, дальше не мог". Когда на другой день Лев Николаевич уезжал, мы, школьники, приступили к нему с просьбой написать "на память". Он исполнил просьбу и много читавшему гимназисту написал на клочке бумаги: "Желаю вам думать самому. Лев Толстой". Это наставление оказало на меня значительное влияние.

Первая встреча с Толстым оставила сильнейшее впечатление и вызвала интерес и увлечение чисто толстовскими идеями. Их влияние продолжалось в гимназические годы и первые годы студенческой жизни, пока не уступило места влиянию революционных идей того времени (1897–1899 в Петербурге). Толстой некоторое время был учителем жизни.

Прошло полтора года со времени первой встречи с Толстым, и зимой 1895 года, проезжая Москву по дороге из С.-Петербурга в Воронеж, после многих колебаний и сомнений я решил навестить Толстого и побеседовать с ним по вопросам его этического учения. Я не знал, примет ли он меня, узнает ли. И вот я стою в прихожей Хамовнического дома Льва Николаевича, спрашиваю робко у лакея, дома ли Лев Николаевич и принимает ли он. Лакей собирается ответить отрицательно, но в этот момент на лестнице с верхнего этажа вниз в прихожую показывается Лев Николаевич. "Да вот их сиятельство сами!" Тут меня поразила память Льва Николаевича. Он вспомнил не только меня, но и мою фамилию, сказал: "А, Щеголев, здравствуйте! Ну, пойдемте". Лев Николаевич вернулся вместе со мной в свой кабинет. Помимо беседы о морали, был разговор и о литературе. Повод к разговору дали книги, лежащие на столе. Среди них были самые необычайные авторы. Мне запомнилась книжка московского "символиста" Емельянова-Коханского "Кровь растерзанного сердца" . Символист был большим шарлатаном, и стихи его были шарлатанским издевательством над здравым смыслом. И на этой книге красовалась надпись Толстому: "Твоя от твоих тебе приносяще".

Лев Николаевич говорил о скудости современной литературы, о современных писателях, говорил о том, что у нас никто не выдвигается и не обещает многого. Это было зимой 1896–1897 года. Из уст Льва Николаевича я услышал классическое суждение:

Русанов Гавриил Андреевич, с 1863 года близкий знакомый Л. Н. Толстого, его корреспондент и адресат, автор воспоминаний о писателе; его жена, Антонина Алексеевна, также корреспондентка Толстого.

О визите Л. Н. Толстого к Русановым 1 апреля 1894 года см.: Гусев H. H. Летопись жизни и творчества Льва Николаевича Толстого. Ч. 2. 1891–1910. М., 1960, с. 129 (далее - Гусев H. H. Летопись…).

В "Исповеди", впервые опубликованной в журнале "Русская мысль" (1882, № 5), писатель стремился рассказать о себе, о напряженных поисках смысла жизни, перелома в мировоззрении, об отношении к вере. По распоряжению Московского цензурного комитета, запретившего печатать "Исповедь", была уничтожена корректура, но текст ее разошелся по стране в многочисленных гектографированных или литографированных перепечатках. Впервые "Исповедь" была полностью опубликована в Женеве в журнале "Общее дело" (1883–1884); в России - впервые лишь в 1908 г. (Всемирный вестник, № 1). Резонанс произведения Л. Н. Толстого, его воздействия на русскую и мировую общественность - огромны. Об этом см.: отзывы И. С. Тургенева (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. Л., 1968, т. 13, кн. 2, с. 133–134), В. Фрея (Гусев Н. Н. Материалы…, с. 491), С. М. Степняка-Кравчинского (ЛН, т. 75, кн. 1, с. 546)" А. Стринберга (там же, с. 123) и многих других.

"Исповедь" (см.: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90-та т., т. 23).

Основанием для написания статьи "Так что же нам делать?" явились итоги московской переписи 1882 года. В 1884 году Толстой решил опубликовать эту работу в журнале "Русская мысль", но дальнейшее печатание было приостановлено. Первые 20 глав этой книги, под названием "Какова моя жизнь", были опубликованы в Женеве в 1886 году, полный текст опубликован там же в 1889 году; в России - лишь в 1906 году. Но только в 1937 году, в т. 25 юбилейного издания, текст был впервые дан в окончательной авторской редакции.

Социально-исторические корни критики Толстым частной собственности вскрыты В. И. Лениным в 1910 году в статье "Л. Н. Толстой и современное рабочее движение". Ссылаясь на книгу "Так что же нам делать?" (но не называя ее), В. И. Ленин писал: "Критика Толстого потому отличается такой силой чувства, такой страстностью, убедительностью, свежестью, искренностью, бесстрашием в стремлении "дойти до корня", найти настоящую причину бедствий масс, что критика действительно отражает перелом во взглядах миллионов крестьян, которые только что вышли на свободу из крепостного права и увидели, что эта свобода означает новые ужасы разорения, голодной смерти, бездомной жизни среди городских "хитровцев" и т. д." (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 40).

Написание работы "Церковь и государство" относится к концу 1879 года. Первое литографированное издание вышло в 1886 году (см.: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 64, с. 406). В России - впервые в издании "Обновление", № 8. Спб., 1906; в юбилейном издании см. т. 23, с. 475–486.

В работе "В чем моя вера" (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 23, с. 304–468) писатель изложил свое понимание христианства, в частности учение о "непротивлении злу", свое отношение к церкви, государству, революционной борьбе и пр. Работа была написана в 1883 году и вышла отдельным изданием тиражом в 50 экз. Но духовная цензура запретила к распространению это издание и приказала его уничтожить. Полностью была опубликована в Женеве в изд. М. Элпидина, без указания года. В 1888 году - там же, вторым изданием, с соответствующим указанием. В России - впервые лишь в 1906 году (Всемирный вестник, 1906, № 2).

Под названием "Тулон и Кронштадт" имела распространение в 90-е годы работа Л. Н. Толстого "Христианство и патриотизм" (т. 39, с. 27–80), написанная в 1894 году. Поводом к ее написанию послужила та шумиха, которая была поднята в печати по случаю прибытия в 1893 г. в Тулон русской эскадры в связи с заключением франко-русского союза. Статья впервые была опубликована на франц. яз. (Париж, 1894) и на англ. яз. в "Daily Chronicle" в этом же году. В 1895 году в Женеве М. К. Элпидиным была осуществлена первая публикация на русском языке. В России отдельной брошюрой работа Л. Н. Толстого была опубликована лишь в 1906 году.

МОЯ ВСТРЕЧА С ТОЛСТЫМ

В середине мая 1904 года я поехала в Москву по предложению издательской фирмы, желавшей приобрести журнал «Научное Обозрение». В переговорах выяснилось, что в этом деле преследовалась главным образом спекулятивная цель, а я соглашалась продать журнал только под условием сохранить его строго-научный характер и марксистское направление. Были предложения со стороны группы научных работников, желавших оставить за собою, на паевых началах, журнал; но на первом совещании по этому вопросу у них возникли разногласия по поводу распределения труда, редакционные затруднения и пр. и пр. Таким образом, со смертью редактора журнала моего мужа М. М. Филиппова «Научное Обозрение» прекратило свое существование.

Близость Ясной Поляны вызвала во мне желание побывать у Л. Н. Толстого. Я поехала с 9-летним сыном Лёней. Дорогой мне не спалось: сомнение брало, зачем я туда еду. Ведь сама же смеялась над паломничеством к Толстому. В шутку говорила Михаилу Михайловичу: «Пожалуйста, не сделайся как-нибудь великим человеком, а то начнут наезжать любопытные, заодно и меня станут рассматривать под микроскопом. Сохрани бог — не понравлюсь. — У!.. Беда».

В десять часов утра мы приехали на станцию Козлова Засека. Добираться до Ясной Поляны пришлось пешком, так как на вокзале не было ни одного возницы. Нам объяснили: вот вы пойдете по дороге, а там горка, а за ней и Ясная Поляна. Мы шли, шли, с горки да опять на горку, прошли мимо цыганского табора, цыганята подбежали к нам с попрошайством; меня жуть взяла; но собралась силами, сына взяла за руку и ну бежать с ним во всю мочь. На перекрестке проезжих дорог развевался красный флаг на воткнутой в землю палке с надписью: «Долой самодержавие!» Нам объяснили потом, что это, по всей вероятности, шалость молодых экскурсантов, которые на-днях проходили. Наконец, мы у цели. Вошли в открытые ворота, по аллее прямо к дому. От сильного переутомления я так и повалилась на ступеньки крыльца. Меня вывел из оцепенения женский голос; подняла голову — передо мною стояла высокая пожилая дама и тоном не особенно приветливым сказала что-то вроде того: — «Что вам надо?» Я, тоном, также не особенно любезным, ответила:

— Мне прежде всего нужно отдохнуть, потому что я устала.

Это была Софья Андреевна; она села в экипаж и уехала, а вслед затем ко мне подошла молодая особа (одна из дочерей Толстого) и приветливо попросила войти в комнату:

— Вы, вероятно, к папа̀. Я ему сейчас скажу.

Минут через десять вошел высокий седой старик в «толстовке» с перетянутым кожаным поясом, в высоких сапогах и серьезно, но мягко спросил обычное:

— Чем могу служить?

Я на минуту смутилась, подумала: «А в самом деле, зачем я сюда приехала?» Но овладела собой и говорю:

— Определенного дела у меня нет к вам, а просто я хотела повидать вас и поговорить с вами.

— Я очень рад, но разрешите мне выйти к вам после завтрака, — я сейчас кончаю работу.

И удалился. Мне не скучно было сидеть в удобном кресле, потому что текущей литературы на столе было — хоть отбавляй. Но вот появляется молодая дама и приглашает нас к завтраку в столовую. Завтрак был действительно, «что надо». И дичь, и куры, а главное, сладкое блюдо было необыкновенно вкусно и красиво приготовлено. За завтраком разговор вертелся вокруг деревенских тем; но Льва Николаевича за столом не было. После завтрака нам отвели комнату на половине для приезжающих с пояснением: «Располагайтесь здесь, как дома». Это была комната типа средней руки гостиницы: простая и чистая кровать, клеенчатая кушетка, простой письменный стол с письменными принадлежностями; словом, всё было предусмотрено для отдыха и работы.

Но вот легкий стук в дверь — вошел Лев Николаевич. Кивнув мне, погладил по головке Лёню и ласково спросил:

— Что, Лёня, гулял в саду?

— А цветочков нарвал?

— Нет, а разве можно?

— Да, разумеется, ведь это божье.

Я ловлю его на слове и полушутя, полусерьезно вставляю:

— А! Лев Николаевич! вы не отрицаете бога?

Он слегка наклонился ко мне и отчетливо, мягко произнес:

— Богу не нужна церковь с ее служителями и чиновниками.

— А как понимать ваше непротивление злу насилием? Многие поняли так, что вы отрицаете борьбу со злом.

— Нет, бороться со злом надо, но не негодными средствами, иначе мы сами будем насильниками.

Очевидно было — он подразумевал моральное зло. Мысли нахлынули, мне хотелось засыпать его вопросами, но дверь слегка приотворилась, и женский голос позвал его, говоря, что приехал доктор и ждет его. Он поспешил проститься.

— Вы останетесь?

— Нет, спасибо, мне сегодня же надо уехать. Но у меня просьба, Лев Николаевич, нельзя ли дать нам провожатого?

— Зачем — вас отвезут, это у нас правило для всех приезжающих.

Я поблагодарила его, и мы расстались. С уходом его я подумала вслух: «Как хорошо, что я его повидала, и какое сочетание простоты с величием». У Льва Николаевича простая и обыкновенная фигура, простая манера говорить, но какая сила убеждения в его словах и как эти простые слова западают куда-то глубоко в душу и проникают глубоким уважением к великому старцу.